↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Caos e armonia,
Verde alchemia,
Casualita,
Senza pieta.
© Globus
— Мне сон снился, бабушка.
— А-а, так вот где ты гуляла. Заснула днём, Исабо?
Хмыкнув, Исабелла щурится в той же манере, — пожалуй, бабушке нет смысла пояснять, что она видела сон, задремав в тени под деревом, — и переступает через порог патио, оставив у ворот корзину и сунув в рот несколько кислых ягод.
Бабушке идёт семьдесят девятый год, но её руки крепки, как и всегда: Исабелла садится рядом с ней и вытягивает грязные от земли ноги, скрестив их в щиколотках.
— Помнишь, я ещё маленькой тебе рассказывала, как со мной охотник на своём языке говорит, а у меня шнурки в волосах и руки в крови?
— Тебе снилась я, сердце моё, — помолчав, признаётся бабушка, откладывает пряжу и гладит Исабеллу по косам.
— Ох, бабушка, я не настолько глупа, как можно подумать. Может, стоило бы раньше признаться?
— Ах, моя красавица, расскажи, кто нравится, — поёт Долорес под нос, качая ногой, и мотает в подоле шерстяную тесьму.
Исабелла дует губы не без зависти и, покосившись в сторону Долорес, ворчит «ишь, теперь-то у неё уши не болят». Сестра родила несколько лун назад и с тех пор поёт каждый день, — раньше у неё такой манеры не было, и Исабелла удивляется, откуда у той, по-матерински худой, как цапля, столько молока. «Это у нас с Лоло семейное, — не без гордости замечает тётка, — у меня и ты грудь сосала, когда у твоей матери молоко не приходило, и Мирабель».
Исабелла смотрит на Долорес, уже не таясь: сестра обрывает пение и одёргивает маково-красные юбки, чтобы склониться за выпавшим из подола мотком, — и раздумывает, тяжело ли это — рожать.
На днях дядя решил погадать на песке с солью, как пройдут роды, но Исабелла не захотела его слушать, — замела ладонью роспись из знаков и заявила, что лучше дождётся сама, безо всяких предсказаний, а Мирабель назвала её трусихой и похвасталась, что уж она-то бы точно спросила. Глупышка, — Исабелла не намерена считать себя трусихой лишь из-за нежелания слышать о том, что её ожидает бóльшее мучение, чем утреннее нытьё в спине, всегда прямой и жёсткой.
Исабелла никогда не думала о том, когда ей суждено стать матерью: к чему лишний раз беспокоиться о том, что для женщины в порядке вещей? — и лишь сейчас она слегка встревожена.
— Почему же я?
— Помнишь того чибча, Матукая, который приходил к тебе во снах?
— Попробуй-ка забудь прадедушку. Он называл меня дочкой и учил снимать шкуры с оленей.
— Чибча — это плоть и кровь от Анд, Исабо, — изрекает бабушка, взяв лицо Исабеллы в жёсткие от мозолей ладони, и улыбается. — Ох, как же ты нынче на меня похожа. Глаза-то такие серьёзные.
— Тц!
Исабелла раздосадованно отводит взгляд, но бабушка ведёт большим пальцем по её носу, и Исабелла хихикает, как девочка.
— Ещё поохотишься. Невелика беда, что беременна.
— И об этом ты тоже могла бы сказать мне раньше, а не молчать, — ворчит Исабелла. — Внучка, цветок мой, радость моя, соблюдай людские приличия, надень бельё под платье. Внучка, моё солнце и звёзды, где же кукуруза и тыквы?
— Исабо, ты уже взрослая. Ты знаешь, как мы живём, — сухо напоминает бабушка. — Что, тебе маленькой было бы легче, кабы на нас все оборачивались?
— А разве когда-то на нас не оборачивались?
Бабушка обнимает её, прижав к себе; бабушка пахнет творожным сыром и табаком, — вся, от волос до пят, — но Исабелле кажется, что сквозь сыр с табаком пробивается вонь оленьей крови, и этот запах настораживает её и будоражит одновременно. Что может быть лучше, чем запах тех времён, когда мир был юным, а по горам бродили бог-громовержец Чибчакум и богиня-мать Бачуэ, и там, где они ступали, мох протекал водой?
Дядя Бруно любит Анды, — полюбил ли он их за годы, проведённые вдали от семьи, или всему виной то, что раньше он тоже ходил на Каньо Кристалес и возвращался под утро, весь в земле и паутине?
— Надеюсь, он родится обычным, и всё у него будет по-людски, — замечает Исабелла, обводя ногтем узор на платье.
— М-м?
— Не хочу, чтобы мои дети носили в себе колдовство.
— По-твоему, для нашей крови его достаточно?
— Мы ведь и так твоя кровь, бабушка! Разве этого мало? Пусть он пасёт скот и собирает кукурузу, пусть женится и заведёт потомство.
— «Женится»? — едва заметно хмурится бабушка. — Думаешь, у тебя будет сын?
— Не думаю, а знаю, — горделиво встряхивает Исабелла косами, по-прежнему тяжёлыми и чёрными, как уголь: многие женщины дурнеют во время беременности, но Исабелла с каждым днём становится лишь краше. — Дочери — удел Лоло. Я буду рожать сыновей.
— Ну, что ж… пожалуй, сыновья — это тоже неплохо.
По ночам Исабелла, раздевшись донага и не заперев за собой ворота, уходит вверх по горе, — в самое сердце сельвы: дикая сельва пахнет землёй, и лишь там по-настоящему дышится полной грудью, а в волосах прорастает зелень. Исабелла идёт, легко ступая по земле босыми ногами, — лес расступается перед ней, хрустя раздираемыми ветвями и паутиной, и ни одна змея не смеет тронуть Исабеллу Инес Амаранту Мадригал, пока та погружает ступни во влажный мох по самые лодыжки.
«Как же я понимаю тебя», — сознаётся Антонио, чёрный от солнца: он ест, пьёт и спит с овцами рядом, а потом удивляется, узнавая по возвращении, что прожил на выпасе не неделю, а три, и мать сетует, что вскорости Антонио начнёт блеять вместо обычной болтовни.
— Послушай, я ведь знаю, что ты этой ночью снова уходила в горы.
— В чащу? О-о, бабушка, да ты, наверное, смеёшься! Я к Антонио и его овцам ходила, не в чащу.
— Не ври, Исабелла, — с нажимом отрезает бабушка, и в её голосе совсем нет мягкости, — горы зовут тебя, сердце моё? Антонио говорит, что и с ним творится то же самое.
Исабелла легко сплёвывает под босые ноги: травы в патио немного, — вся вытоптана.
— Зовут. Я ведь лесная колдунья, что в этом плохого?
— Ничего, сердце моё, но ты ведь скоро станешь матерью. Если вдруг, не приведи господь, это случится не дома, а там, в лесу… — Бабушка, вдохнув тяжелее прежнего, отпускает Исабеллу, но тут же, сощурив налитый сталью взгляд, хватает чуть выше запястий. — Исабо, послушай! Я обещала, что больше не буду пытаться удержать тебя, но наши боги покинули горы, и рук, которые помогут родить первенца, там не сыскать.
Исабелла слегка склоняет голову в знак согласия, вороша пальцами земляную пыль, нанесённую сухим ветром: пыль в патио желта, как охра для красок Освальдо Ортиса, перетёртая в миске.
На горных хребтах, — там, где не ступает чужая людская нога, где можно пить из родника, припав к воде губами, где Антонио пасёт скотину и забывает человечью речь, — под ступнями Исабеллы сплетаются сетью тысячи корней.
— Бабушка.
— Что тебе, сердце моё?
— Пообещай ещё раз, что не будешь запирать, когда сельва позовёт меня и скажет, что ей нужна хозяйка. Пообещай! — властно повышает Исабелла голос.
— Ох, Исабо, овца упрямая! Ты уж сначала роди под крышей дома, как полагается, и выкорми, — наставительным, чуть-чуть дрогнувшим тоном перечисляет бабушка, сжав за предплечья, — и дождись, пока ребёнок подрастёт, и…
Исабелла молча кивает ещё раз, ложится на её плечо, уткнувшись в седые косы, и вдыхает запах табака, сыра и оленьей крови, — возбуждённо и протяжно, как зверь, почуявший след добычи.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|